Но самые безотлагательные ее мысли касались колокола. Надеяться все утаить слишком поздно. Есть ли какой-нибудь способ сделать раскрытие этой тайны менее абсурдным и вредоносным для Имбера? Ник представил все так, будто предполагавшееся чудо – дело рук кого-то из общины, и вот как, вероятно, это будет выглядеть в прессе: слабоумные уловки, к которым прибегала община в результате раскола среди душевнобольных. А ведь это она, и только она одна, в ответе. Ну как сделать, чтобы это стало ясно? Может, сделать заявление в печати? А как делают заявление в печати? Она обернулась за помощью к колоколу.

Она нежно прижала к нему ладонь, словно моля о чем-то. Колокол чуть тронулся с места. Она придержала его и стояла, положив на него обе руки. Внимая ему, она вновь поражалась чуду его воскресения и испытывала к нему благоговение, почти любовь. Думая о том, как она извлекла его из озера и вернула в родную воздушную стихию, она изумлялась и вдруг ощутила свою ничтожность. Ну как мог великий колокол стерпеть, что она притащила его сюда без всяких почестей и заставила начать свою новую жизнь на каких-то задворках? Да она тронуть его не смела. По правде говоря, она должна бы его бояться. Она и боится. Она отдернула руки.

Шелест дождя вокруг нее продолжался, очень слабый, он создавал искусственную тишину, более глубокую, чем может быть настоящая. Пол в амбаре под ее ногами был липким от воды, которая по-прежнему мерно капала с ее одежды. Дора стояла, напряженно вслушиваясь. Она поднесла одно ухо к колоколу, почти ожидая услышать его ропот – как в раковине, что хранит отголоски моря. Но от всех звуков, усыпленных в этом громадном конусе, не доносилось ни малейшего вздоха. Колокол безмолвствовал. Зачарованная, Дора опустилась на колени и просунула руку внутрь. Внутри было черно и страшно, как в обитаемой пещере. Она легонько коснулась громадного языка, висевшего в недрах в глубоком безмолвии. Чувство страха не покинуло ее, она поспешно вылезла и зажгла фонарик. С наклонной поверхности бронзы глянули на нее коленопреклоненные фигурки – крепкие, простые, прекрасные, нелепые, исполненные того, что не было для художника предметом праздных размышлений или фантазий. Сцены эти были для него более реальными и знакомыми, чем собственное детство. И он передал их правдиво. Знакомы они были и Доре, когда она стала глядеть на них снова при свете электрического фонарика.

Медленно обойдя колокол вокруг, Дора выключила свет. Продрогнув и закоченев от дождя, она едва не падала от усталости. Все слишком трудно, нужно возвращаться и ложиться спать. Но это невозможно. Не могла она оставить все в таком плачевном состоянии, ничего не решив и не поправив; не могла оставить колокол в двусмысленном положении на потребу лживых и злобных измышлений. Дора никак не могла его оставить, хотя слезы изнеможения и беспомощности жгли ей замерзшие щеки, – он будто один таил в себе какое-то решение. Слишком долго она с ним общалась и вот подпала теперь под его чары. Думала им распоряжаться и сделать из него свою игрушку, теперь же он ею распоряжается и поступать будет по-своему.

Дора стояла рядом с ним в темноте и тяжело дышала. Дрожь ужаса и возбуждения пробрала ее в предчувствии поступка – еще до того, как она осознала, что это будет за поступок. В памяти смутно всплывало сказанное: голос, говорящий правду, нельзя заставить молчать. Если уж нужно себя обвинить, то средство вот, под рукой. Но порыв ее был глубже этого. Она вновь протянула руку к колоколу.

Слегка подтолкнула его, и он тронулся. Стронуть его было нетрудно. Она скорее чувствовала, чем слышала, как шевелится внутри его язык, еще не касаясь боков. Колокол слабо вибрировал, по-прежнему почти неподвижный. Дора сняла плащ. Постояла еще с минуту в темноте, ощущая рукой, как тихо подрагивает перед ней эта громадина. Затем вдруг со всей силой навалилась на колокол.

Колокол подался вперед так, что Дора чуть не упала, и язык ударился о бок с ревом, от которого она закричала – так он был близок и ужасен. Потом отскочила назад, дав колоколу вернуться. Язык тронул второй бок уже послабее. Уловив ритм, Дора кинулась на удалявшуюся поверхность, затем посторонилась. Страшный гул поднялся, когда колокол, раскачиваясь теперь свободно, дал языку полную волю. Он возвращался, громадные очертания его были едва видны – чудовищный, движущийся кусок тьмы. Дора снова подтолкнула его. Теперь надо было только не давать ему остановиться. Грозный шум ширился, молчавший века голос ревел, что нечто великое вновь возвращается в мир. Поднялся звон – особенный, пронзительный, удивительный, слышный и в Корте, и в монастыре, и в деревне, и, как рассказывали потом, на много миль в обе стороны дороги.

Дора была так поражена, едва ли не уничтожена этим чудом, этим гулким звоном, что забыла обо всем, кроме своей обязанности – не дать колоколу умолкнуть. Она не слышала приближавшихся голосов, стояла ошеломленная, безучастная, когда минут через двадцать множество людей вбежало в амбар и столпилось вокруг нее.

Глава 23

К той поре, когда пришла Дора, первая часть церемонии закончилась и должна была начаться процессия. Было минут двадцать восьмого. Дождь перестал, и солнце сияло сквозь тонкую кисею белых облаков, рассеивая холодный бледно-золотистый свет. Белый туман клубился над озером, скрывая воду и оставляя видной лишь верхушку дамбы.

Дора поспала. В Корт ее загнала миссис Марк, она рухнула в постель и вмиг потеряла сознание. Пришла в себя она снова около семи и сразу вспомнила о процессии. До нее доносились отдаленные звуки музыки. Все, должно быть, уже началось. Пола видно не было. Она поспешно оделась, едва ли понимая, отчего она чувствует, что присутствовать там чрезвычайно важно. Воспоминания о прошлой ночи были путаные и омерзительные, как с перепоя. Она припоминала, как слепил ее свет фонариков, как видела в их лучах колокол, по-прежнему раскачивавшийся. Множество людей окружило ее, они тормошили, расспрашивали ее. Кто-то накинул ей на плечи пальто. Был там и Пол, но он ничего не сказал ей – увидев колокол, он забыл обо всем на свете. В спальню он не вернулся, и она предполагала, что он до сих пор в амбаре. Они разделили между собой ночное бдение.

Дора чувствовала себя одеревенелой, неописуемо голодной и такой несчастной, будто из нее душу вытянули. В воздухе пахло бедой. Дора надела все самое теплое и вышла на лестничную площадку, из окна которой открывался вид на происходящее. Удивительная сцена ожидала ее. Несколько сот человек в полнейшем молчании стояло перед домом. Они сгрудились на площадке, столпились на ступеньках и балконе, выстроились вниз по тропинке к дамбе. Царило выжидающее молчание, которое наступает во время церемонии, когда на мгновение прерывается пение или речь. Стояли в молчании, ранним утром и наделяли сцену тем драматическим духом, который всегда присутствует, когда множество людей торжественно собираются на открытом воздухе. Все взгляды были обращены на колокол.

Епископ в полном облачении, с митрой и посохом, стоял лицом к колоколу, который по-прежнему был на площадке. Позади епископа несколько маленьких девочек, вцепившись ручонками в английские флейты, пытались дать проход одетым в стихари мальчикам, которых выталкивал вперед отец Боб Джойс. Епископ стоял с видом явного терпения, как добродушный человек, которого перебили, и не оборачивался, пока продолжалась молчаливая потасовка. Епископ, как выяснилось позднее, ничего о событиях ночи не знал. Уткнувшись здоровым ухом поглубже в подушку, он звона не слышал, и никто в такую рань не решился рассказать ему историю столь невероятную.

Маленькие мальчики теперь с успехом вытеснили девочек, которые рассыпались по кромке толпы и кидали беспокойные взгляды на своего учителя. Положение танцоров было еще менее завидным. Они наступали на пятки хору, полагая, что настал их черед. Укомплектованные лошадкой, шутом в цилиндре и скрипачом, вооруженные тросточками и носовыми платками, с ногами, украшенными колокольчиками и ленточками, они заметно смущались, так как их не горячили музыка и танцы. Им было велено начать танцевать прямо перед тем, как процессия тронется, и с танцами сопровождать ее до дамбы. Но такого стечения народа никто не предполагал, и теперь было ясно, что на площадке танцевать просто негде, а очистить место для танцев можно было, разве что попросив всех этих престарелых дам, которые приникли к балюстраде, перелезть через нее и спрыгнуть на траву. Шут продирался через хор мальчиков, чтобы посоветоваться с отцом Бобом. Отец Боб улыбнулся, кивнул, и скрипач, стоявший позади и доведенный до безумия тем, что все его ждут, вмиг заиграл «Монашеский марш». Кое-кто из танцоров начал было приплясывать, остальные на них зашикали. Отец Боб нахмурился, покачал головой, и скрипка стихла. Шут протискивался обратно, давая своим людям какие-то указания, явно их обескуражившие. Отец Боб похлопал легонько епископа по плечу, терпения у того в лице было больше, чем когда-либо. Епископ заговорил.